Неточные совпадения
Если ему и снятся
тяжелые сны и стучатся в
сердце сомнения, Ольга, как ангел, стоит на страже; она взглянет ему своими светлыми глазами в лицо, добудет, что у него на
сердце, — и все опять тихо, и опять чувство течет плавно, как река,
с отражением новых узоров неба.
Мы входили немного
с стесненным
сердцем, по крайней мере я,
с тяжелым чувством,
с каким входят в тюрьму, хотя бы эта тюрьма была обсажена деревьями.
Было перемирие, было спокойствие, но
с каждым днем могла разразиться гроза, и у Верочки замирало
сердце от
тяжелого ожидания — не нынче, так завтра или Михаил Иваныч, или Марья Алексевна приступят
с требованием согласия, — ведь не век же они будут терпеть.
Прошло четыре томительных дня. Я грустно ходил по саду и
с тоской смотрел по направлению к горе, ожидая, кроме того, грозы, которая собиралась над моей головой. Что будет, я не знал, но на
сердце у меня было тяжело. Меня в жизни никто еще не наказывал; отец не только не трогал меня пальцем, но я от него не слышал никогда ни одного резкого слова. Теперь меня томило
тяжелое предчувствие.
Я не плакал, но что-то
тяжелое, как камень, лежало у меня на
сердце. Мысли и представления
с усиленной быстротой проходили в моем расстроенном воображении; но воспоминание о несчастии, постигшем меня, беспрестанно прерывало их причудливую цепь, и я снова входил в безвыходный лабиринт неизвестности о предстоящей мне участи, отчаяния и страха.
Совсем, по-видимому, бесчувственная и ко всему равнодушная, Дуня страдала великим страданьем, хоть не замечали того. Все скрыла, все затаила в себе, воссиявшие было ей надежды и нежданное разочарованье, как в могилу она закопала.
С каждым днем раздражалась Дуня больше и больше, а
сердце не знало покоя от
тяжелых неотвязных дум.
Девка — чужая добыча: не я, так другой бы…» Но, как ни утешал себя Алексей, все-таки страхом подергивало его
сердце при мысли: «А как Настасья да расскажет отцу
с матерью?..» Вспоминались ему тревожные сны: страшный образ гневного Патапа Максимыча
с засученными рукавами и
тяжелой дубиной в руках, вспоминались и грозные речи его: «Жилы вытяну, ремней из спины накрою!..» Жмурит глаза Алексей, и мерещится ему сверкающий нож в руках Патапа, слышится вой ватаги работников, ринувшихся по приказу хозяина…
Ничего подобного этому я не мог от нее представить и сам вскочил
с места, не то что в испуге, а
с каким-то страданием,
с какой-то мучительной раной на
сердце, вдруг догадавшись, что случилось что-то
тяжелое. Но мама не долго выдержала: закрыв руками лицо, она быстро вышла из комнаты. Лиза, даже не глянув в мою сторону, вышла вслед за нею. Татьяна Павловна
с полминуты смотрела на меня молча.
— Ничего не будет, уж я чувствую, — сказал барон Пест,
с замиранием
сердца думая о предстоящем деле, но лихо на бок надевая фуражку и громкими твердыми шагами выходя из комнаты, вместе
с Праскухиным и Нефердовым, которые тоже
с тяжелым чувством страха торопились к своим местам. «Прощайте, господа», — «До свиданья, господа! еще нынче ночью увидимся», — прокричал Калугин из окошка, когда Праскухин и Пест, нагнувшись на луки казачьих седел, должно быть, воображая себя казаками, прорысили по дороге.
Александров стоял за колонкой, прислонясь к стене и скрестив руки на груди по-наполеоновски. Он сам себе рисовался пожилым, много пережившим человеком, перенесшим
тяжелую трагедию великой любви и ужасной измены. Опустив голову и нахмурив брови, он думал о себе в третьем лице: «Печать невыразимых страданий лежала на бледном челе несчастного юнкера
с разбитым
сердцем»…
Княжна Лида осталась одна. Разговор
с Гиршфельдом
тяжелым камнем лег на ее
сердце. Она задумалась.
Ромашов, бледнея, посмотрел
с ненавистью в глаза Николаеву. Ноги и руки у него вдруг страшно
отяжелели, голова сделалась легкой и точно пустой, а
сердце пало куда-то глубоко вниз и билось там огромными, болезненными толчками, сотрясая все тело.
В то самое время, когда почтенная вдова Анна Якимовна кушала чай у не менее почтенной Марьи Степановны и они
с тем нежным вниманием, свойственным одному женскому
сердцу, занимались Бельтовым, — Бельтов, чрезвычайно грустный, сидел,
с своей стороны, в своем нумере, тоскливо думая о чём-то очень грустном и
тяжелом.
Егор Егорыч тоже считал себя виновным против Сусанны Николаевны; впрочем, насколько он в этом отношении полагал себя виноватым, определить даже трудно, и можно сказать лишь одно, что только его некогда геройское
сердце могло еще выдерживать столь
тяжелые и вместе
с тем таимые муки.
Только оставшись наедине
с самим собою, он понял, что затаенной даже от самого себя главнейшей целью его жизни, кроме искупления вины, была надежда, несбыточная и безумная, но все же надежда на свидание
с Марьей Валерьяновной, и что теперь, когда эта надежда совершенно исчезла, образовавшаяся в его
сердце и уме пустота сделала ему жизнь каким-то
тяжелым, невыносимым бременем.
Тяжелей всего было то, что несчастной Наталье Федоровне не
с кем было поделиться своими душевными муками, не перед, кем было открыть свое наболевшее, истерзанное
сердце.
Юная мать смолкла, и только по временам какое-то
тяжелое страдание, которое не могло прорваться наружу движениями или словами, выдавливало из ее глаз крупные слезы. Они просачивались сквозь густые ресницы и тихо катились по бледным, как мрамор, щекам. Быть может,
сердце матери почуяло, что вместе
с новорожденным ребенком явилось на свет темное, неисходное горе, которое нависло над колыбелью, чтобы сопровождать новую жизнь до самой могилы.
Он сидел на том же месте, озадаченный,
с низко опущенною головой, и странное чувство, — смесь досады и унижения, — наполнило болью его
сердце. В первый раз еще пришлось ему испытать унижение калеки; в первый раз узнал он, что его физический недостаток может внушать не одно сожаление, но и испуг. Конечно, он не мог отдать себе ясного отчета в угнетавшем его
тяжелом чувстве, но оттого, что сознание это было неясно и смутно, оно доставляло не меньше страдания.
— Обведет это тебя глазками, точно всю душу высмотрит! — говорили о ней обращавшиеся к ней бедняки. — И соврал бы ей, грешным делом, да язык не поворачивается; чуешь,
сердцем чуешь, что ей, ангелу, ведомо,
с горем ты
тяжелым пришел али
с нуждишкой выдуманной, от безделья да праздношатайства.
На каком-то углу — шевелящийся колючий куст голов. Над головами — отдельно, в воздухе, — знамя, слова: «Долой Машины! Долой Операцию!» И отдельно (от меня) — я, думающий секундно: «Неужели у каждого такая боль, какую можно исторгнуть изнутри — только вместе
с сердцем, и каждому нужно что-то сделать, прежде чем — » И на секунду — ничего во всем мире, кроме (моей) звериной руки
с чугунно-тяжелым свертком…
Тяжелая, скрипучая, непрозрачная дверь закрылась, и тотчас же
с болью раскрылось
сердце широко — еще шире: — настежь. Ее губы — мои, я пил, пил, отрывался, молча глядел в распахнутые мне глаза — и опять…
— Вы поняли, — продолжал он, — что, став женою Алеши, могли возбудить в нем впоследствии к себе ненависть, и у вас достало благородной гордости, чтоб сознать это и решиться… но — ведь не хвалить же я вас приехал. Я хотел только заявить перед вами, что никогда и нигде не найдете вы лучшего друга, как я. Я вам сочувствую и жалею вас. Во всем этом деле я принимал невольное участие, но — я исполнял свой долг. Ваше прекрасное
сердце поймет это и примирится
с моим… А мне было
тяжелее вашего, поверьте!
Майор присел на стул перед кроватью, около столика, безотчетно поправил отвернувшийся край простыни, подпер руками голову и без думы, без мысли,
с одною только болью в
сердце, стал глядеть все на те же былые подушки да на тот же портрет, смотревший на него со стены добрыми, безмятежными глазами. Так застали его первые лучи солнца. Он спал теперь сном глухим и
тяжелым.
Дело в том, что прежде чем Лара приступила к Подозерову
с решительным словом, на крыльце деревянного домика, занимаемого Андреем Ивановичем, послышались
тяжелые шаги, и в тот момент, когда взволнованная генеральша отошла к стене, в темной передней показалась еще новая фигура, которой нельзя было ясно разглядеть, но которую
сердце майорши назвало ей по имени.
Он рисовал мне картину бедствий и отчаяния семейств тех, кого губил Висленев, и эта картина во всем ее ужасе огненными чертами напечатлелась в душе моей;
сердце мое преисполнилось сжимающей жалостью, какой я никогда ни к кому не ощущала до этой минуты, жалостью, пред которою я сама и собственная жизнь моя не стоили в моих глазах никакого внимания, и жажда дела, жажда спасения этих людей заклокотала в душе моей
с такою силой, что я целые сутки не могла иметь никаких других дум, кроме одной: спасти людей ради их самих, ради тех, кому они дороги, и ради его, совесть которого когда-нибудь будет пробуждена к
тяжелому ответу.
Исчезла мутная усталость, томившая Вернера два последние года, и отпала от
сердца мертвая, холодная,
тяжелая змея
с закрытыми глазами и мертвенно сомкнутым ртом — перед лицом смерти возвращалась, играя, прекрасная юность.
Я читал и перечитывал его; в истинной грусти не ищешь развлечения, — напротив, хочется до малейшего впечатления разделить
с тобой все, что испытывало твое
сердце в
тяжелые минуты.
Прими
с улыбкою, мой друг,
Свободной музы приношенье:
Тебе я посвятил изгнанной лиры пенье
И вдохновенный свой досуг.
Когда я погибал, безвинный, безотрадный,
И шепот клеветы внимал со всех сторон,
Когда кинжал измены хладный,
Когда любви
тяжелый сон
Меня терзали и мертвили,
Я близ тебя еще спокойство находил;
Я
сердцем отдыхал — друг друга мы любили:
И бури надо мной свирепость утомили,
Я в мирной пристани богов благословил.
На князя находка в беседке произвела, надо признаться,
тяжелое впечатление, хотя он и старался это скрыть. Теперь, когда дело было уже сделано, в
сердце его невольно закралось томительное предчувствие о возможности исполнения второй части легенды — кары за нарушение дедовского заклятия. Для того чтобы скрыть свое смущение, он начал беседовать
с отцом Николаем о состоянии его прихода, о его жизни и тому подобных предметах, не относящихся к сделанному ими роковому открытию в беседке.
Не спалось ему в эту ночь: звучали в памяти незнакомые слова, стучась в
сердце, как озябшие птицы в стекло окна; чётко и ясно стояло перед ним доброе лицо женщины, а за стеною вздыхал ветер,
тяжёлыми шматками падал снег
с крыши и деревьев, словно считая минуты, шлёпались капли воды, — оттепель была в ту ночь.
Матвею стало грустно, не хотелось уходить. Но когда, выходя из сада, он толкнул
тяжёлую калитку и она широко распахнулась перед ним, мальчик почувствовал в груди прилив какой-то новой силы и пошёл по двору
тяжёлой и развалистой походкой отца. А в кухне — снова вернулась грусть, больно тронув
сердце: Власьевна сидела за столом, рассматривая в маленьком зеркальце свой нос, одетая в лиловый сарафан и белую рубаху
с прошвами, обвешанная голубыми лентами. Она была такая важная и красивая.
С таким братом ей
тяжелее, чем
с посторонним, делиться самой горячей мечтой. Точно она собирается оторвать от
сердца кусок и бросить его на съедение.
С ненавистью и ужасом он смотрел, как мутные глаза Полуэктова становятся всё более огромными, всё сильнее давил ему горло, и, по мере того как тело старика становилось всё
тяжелее, тяжесть в
сердце Ильи точно таяла.
«И чего она бросилась на меня, как голодная?» —
с тяжёлым недоумением спрашивал он себя и тут же почувствовал в
сердце приятное щекотание самолюбия. На него обратила внимание настоящая женщина — чистая, образованная, мужняя жена.
В нём не было больше страха, — он как бы спрятал его на чердаке вместе
с деньгами, — но в
сердце возникло
тяжёлое недоумение.
«Так вот друг, которого мне посылает судьба!» — подумал я, и каждый раз, когда потом, в это первое
тяжелое и угрюмое время, я возвращался
с работы, то прежде всего, не входя еще никуда, я спешил за казармы, со скачущим передо мной и визжащим от радости Шариком, обхватывал его голову и целовал, целовал ее, и какое-то сладкое, а вместе
с тем и мучительно горькое чувство щемило мне
сердце.
— Я прежде всего благодарю вас, что вы не усомнились в преданности моего
сердца и в знании моего ума… Но не обольщайте себя надеждою, так как разочарование будет еще
тяжелее того горя,
с перспективой которого вы уже свыклись… Я даю вам слово употребить все мое знание, чтобы вырвать вашу дочь из пасти смертной болезни, но это далеко не ручается за счастливый исход.
Не двигая
тяжелой с похмелья головой, Фома чувствовал, что в груди у него тоже как будто безмолвные тучи ходят, — ходят, веют на
сердце сырым холодом и теснят его. В движении туч по небу было что-то бессильное и боязливое… и в себе он чувствовал такое же… Не думая, он вспоминал пережитое за последние месяцы.
Игнат молчал, пристально глядя на лицо жены, утонувшее в белой подушке, по которой, как мертвые змеи, раскинулись темные пряди волос. Желтое, безжизненное,
с черными пятнами вокруг огромных, широко раскрытых глаз — оно было чужое ему. И взгляд этих страшных глаз, неподвижно устремленный куда-то вдаль, сквозь стену, — тоже был незнаком Игнату.
Сердце его, стиснутое
тяжелым предчувствием, замедлило радостное биение.
Чекко спрятал в карман этот кусок бумаги, но он лег ему на
сердце камнем и
с каждым днем всё становился
тяжелей. Не однажды он хотел показать письмо священнику, но долгий опыт жизни убедил его, что люди справедливо говорят: «Может быть, поп и говорит богу правду про людей, но людям правду — никогда».
Сотни неразрывных нитей связывали ее
сердце с древними камнями, из которых предки ее построили дома и сложили стены города,
с землей, где лежали кости ее кровных,
с легендами, песнями и надеждами людей — теряло
сердце матери ближайшего ему человека и плакало: было оно подобно весам, но, взвешивая любовь к сыну и городу, не могло понять — что легче, что
тяжелей.
С сердца моего спало
тяжелое бремя; я чувствую в себе большую перемену.
Глеб стоял как прикованный к земле и задумчиво смотрел под ноги; губы его были крепко сжаты, как у человека, в душе которого происходит сильная борьба. Слова сына, как крупные капли росы, потушили, казалось, огонь, за минуту еще разжигавший его ретивое
сердце. Разлука
с приемышем показалась ему почему-то в эту минуту
тяжелее, чем когда-нибудь.
Помню, что я, ребенок, задрожала от страха, от боязни понять то, что я видела, и
с тех пор
тяжелое, неприятное впечатление безвыходно заключилось в
сердце моем.
Вот это письмо; я привожу его здесь. Смутно поняла я, что в нем было, и потом долго не оставляли меня разгадка и
тяжелая дума.
С этой минуты как будто переломилась моя жизнь.
Сердце мое было потрясено и возмущено надолго, почти навсегда, потому что много вызвало это письмо за собою. Я верно загадала о будущем.
— Виноват! — продолжал кучер
с лицом светлым, как полный месяц в морозную ночь, потирая себе ладонями по груди, будто у него что-нибудь
тяжелое отходило от
сердца.
Смотрел на круглый одинокий шар луны — она двигалась по небу толчками, точно прыгала, как большой светлый мяч, и он слышал тихий звук её движения, подобный ударам
сердца. Не любил он этот бледный, тоскующий шар, всегда в
тяжёлые минуты жизни как бы наблюдавший за ним
с холодной настойчивостью. Было поздно, но город ещё не спал, отовсюду неслись разные звуки.
— Возвращаюсь
с выставки домой на второй или на третий день после этого, вхожу в переднюю и вдруг чувствую, что-то
тяжелое, как камень, наваливается мне на
сердце, и не могу дать себе отчета, чтò это.
Как ни хорошо устроилась Александра Васильевна, а все-таки, сидя в ее маленькой комнатке, трудно было освободиться от
тяжелого и гнетущего чувства; одна мысль, что человеку во цвете лет приходится жить воспоминаниями прошлого счастья и впереди не оставалось ровно ничего, кроме занятий
с детьми, — одна эта мысль заставляла
сердце сжиматься. Точно угадывая мои мысли, Александра Васильевна
с своей хорошей улыбкой проговорила...
Точно проклятый неведомым проклятием, он
с юности нес
тяжелое бремя печали, болезней и горя, и никогда не заживали на
сердце его кровоточащие раны.