Неточные совпадения
Если ему и снятся
тяжелые сны и стучатся в
сердце сомнения, Ольга, как ангел, стоит на страже; она взглянет ему своими светлыми глазами в лицо, добудет, что у него на
сердце, — и все опять тихо, и опять чувство течет плавно, как река,
с отражением новых узоров неба.
Ничего подобного этому я не мог от нее представить и сам вскочил
с места, не то что в испуге, а
с каким-то страданием,
с какой-то мучительной раной на
сердце, вдруг догадавшись, что случилось что-то
тяжелое. Но мама не долго выдержала: закрыв руками лицо, она быстро вышла из комнаты. Лиза, даже не глянув в мою сторону, вышла вслед за нею. Татьяна Павловна
с полминуты смотрела на меня молча.
Мы входили немного
с стесненным
сердцем, по крайней мере я,
с тяжелым чувством,
с каким входят в тюрьму, хотя бы эта тюрьма была обсажена деревьями.
Было перемирие, было спокойствие, но
с каждым днем могла разразиться гроза, и у Верочки замирало
сердце от
тяжелого ожидания — не нынче, так завтра или Михаил Иваныч, или Марья Алексевна приступят
с требованием согласия, — ведь не век же они будут терпеть.
Он сидел на том же месте, озадаченный,
с низко опущенною головой, и странное чувство, — смесь досады и унижения, — наполнило болью его
сердце. В первый раз еще пришлось ему испытать унижение калеки; в первый раз узнал он, что его физический недостаток может внушать не одно сожаление, но и испуг. Конечно, он не мог отдать себе ясного отчета в угнетавшем его
тяжелом чувстве, но оттого, что сознание это было неясно и смутно, оно доставляло не меньше страдания.
Юная мать смолкла, и только по временам какое-то
тяжелое страдание, которое не могло прорваться наружу движениями или словами, выдавливало из ее глаз крупные слезы. Они просачивались сквозь густые ресницы и тихо катились по бледным, как мрамор, щекам. Быть может,
сердце матери почуяло, что вместе
с новорожденным ребенком явилось на свет темное, неисходное горе, которое нависло над колыбелью, чтобы сопровождать новую жизнь до самой могилы.
Я читал и перечитывал его; в истинной грусти не ищешь развлечения, — напротив, хочется до малейшего впечатления разделить
с тобой все, что испытывало твое
сердце в
тяжелые минуты.
Я не плакал, но что-то
тяжелое, как камень, лежало у меня на
сердце. Мысли и представления
с усиленной быстротой проходили в моем расстроенном воображении; но воспоминание о несчастии, постигшем меня, беспрестанно прерывало их причудливую цепь, и я снова входил в безвыходный лабиринт неизвестности о предстоящей мне участи, отчаяния и страха.
— Вы поняли, — продолжал он, — что, став женою Алеши, могли возбудить в нем впоследствии к себе ненависть, и у вас достало благородной гордости, чтоб сознать это и решиться… но — ведь не хвалить же я вас приехал. Я хотел только заявить перед вами, что никогда и нигде не найдете вы лучшего друга, как я. Я вам сочувствую и жалею вас. Во всем этом деле я принимал невольное участие, но — я исполнял свой долг. Ваше прекрасное
сердце поймет это и примирится
с моим… А мне было
тяжелее вашего, поверьте!
Тяжелая, скрипучая, непрозрачная дверь закрылась, и тотчас же
с болью раскрылось
сердце широко — еще шире: — настежь. Ее губы — мои, я пил, пил, отрывался, молча глядел в распахнутые мне глаза — и опять…
На каком-то углу — шевелящийся колючий куст голов. Над головами — отдельно, в воздухе, — знамя, слова: «Долой Машины! Долой Операцию!» И отдельно (от меня) — я, думающий секундно: «Неужели у каждого такая боль, какую можно исторгнуть изнутри — только вместе
с сердцем, и каждому нужно что-то сделать, прежде чем — » И на секунду — ничего во всем мире, кроме (моей) звериной руки
с чугунно-тяжелым свертком…
Прошло четыре томительных дня. Я грустно ходил по саду и
с тоской смотрел по направлению к горе, ожидая, кроме того, грозы, которая собиралась над моей головой. Что будет, я не знал, но на
сердце у меня было тяжело. Меня в жизни никто еще не наказывал; отец не только не трогал меня пальцем, но я от него не слышал никогда ни одного резкого слова. Теперь меня томило
тяжелое предчувствие.
Ромашов, бледнея, посмотрел
с ненавистью в глаза Николаеву. Ноги и руки у него вдруг страшно
отяжелели, голова сделалась легкой и точно пустой, а
сердце пало куда-то глубоко вниз и билось там огромными, болезненными толчками, сотрясая все тело.
— Ничего не будет, уж я чувствую, — сказал барон Пест,
с замиранием
сердца думая о предстоящем деле, но лихо на бок надевая фуражку и громкими твердыми шагами выходя из комнаты, вместе
с Праскухиным и Нефердовым, которые тоже
с тяжелым чувством страха торопились к своим местам. «Прощайте, господа», — «До свиданья, господа! еще нынче ночью увидимся», — прокричал Калугин из окошка, когда Праскухин и Пест, нагнувшись на луки казачьих седел, должно быть, воображая себя казаками, прорысили по дороге.
Александров стоял за колонкой, прислонясь к стене и скрестив руки на груди по-наполеоновски. Он сам себе рисовался пожилым, много пережившим человеком, перенесшим
тяжелую трагедию великой любви и ужасной измены. Опустив голову и нахмурив брови, он думал о себе в третьем лице: «Печать невыразимых страданий лежала на бледном челе несчастного юнкера
с разбитым
сердцем»…
Егор Егорыч тоже считал себя виновным против Сусанны Николаевны; впрочем, насколько он в этом отношении полагал себя виноватым, определить даже трудно, и можно сказать лишь одно, что только его некогда геройское
сердце могло еще выдерживать столь
тяжелые и вместе
с тем таимые муки.
«Так вот друг, которого мне посылает судьба!» — подумал я, и каждый раз, когда потом, в это первое
тяжелое и угрюмое время, я возвращался
с работы, то прежде всего, не входя еще никуда, я спешил за казармы, со скачущим передо мной и визжащим от радости Шариком, обхватывал его голову и целовал, целовал ее, и какое-то сладкое, а вместе
с тем и мучительно горькое чувство щемило мне
сердце.
Не спалось ему в эту ночь: звучали в памяти незнакомые слова, стучась в
сердце, как озябшие птицы в стекло окна; чётко и ясно стояло перед ним доброе лицо женщины, а за стеною вздыхал ветер,
тяжёлыми шматками падал снег
с крыши и деревьев, словно считая минуты, шлёпались капли воды, — оттепель была в ту ночь.
Матвею стало грустно, не хотелось уходить. Но когда, выходя из сада, он толкнул
тяжёлую калитку и она широко распахнулась перед ним, мальчик почувствовал в груди прилив какой-то новой силы и пошёл по двору
тяжёлой и развалистой походкой отца. А в кухне — снова вернулась грусть, больно тронув
сердце: Власьевна сидела за столом, рассматривая в маленьком зеркальце свой нос, одетая в лиловый сарафан и белую рубаху
с прошвами, обвешанная голубыми лентами. Она была такая важная и красивая.
В то самое время, когда почтенная вдова Анна Якимовна кушала чай у не менее почтенной Марьи Степановны и они
с тем нежным вниманием, свойственным одному женскому
сердцу, занимались Бельтовым, — Бельтов, чрезвычайно грустный, сидел,
с своей стороны, в своем нумере, тоскливо думая о чём-то очень грустном и
тяжелом.
Глеб стоял как прикованный к земле и задумчиво смотрел под ноги; губы его были крепко сжаты, как у человека, в душе которого происходит сильная борьба. Слова сына, как крупные капли росы, потушили, казалось, огонь, за минуту еще разжигавший его ретивое
сердце. Разлука
с приемышем показалась ему почему-то в эту минуту
тяжелее, чем когда-нибудь.
Чекко спрятал в карман этот кусок бумаги, но он лег ему на
сердце камнем и
с каждым днем всё становился
тяжелей. Не однажды он хотел показать письмо священнику, но долгий опыт жизни убедил его, что люди справедливо говорят: «Может быть, поп и говорит богу правду про людей, но людям правду — никогда».
Сотни неразрывных нитей связывали ее
сердце с древними камнями, из которых предки ее построили дома и сложили стены города,
с землей, где лежали кости ее кровных,
с легендами, песнями и надеждами людей — теряло
сердце матери ближайшего ему человека и плакало: было оно подобно весам, но, взвешивая любовь к сыну и городу, не могло понять — что легче, что
тяжелей.
В нём не было больше страха, — он как бы спрятал его на чердаке вместе
с деньгами, — но в
сердце возникло
тяжёлое недоумение.
«И чего она бросилась на меня, как голодная?» —
с тяжёлым недоумением спрашивал он себя и тут же почувствовал в
сердце приятное щекотание самолюбия. На него обратила внимание настоящая женщина — чистая, образованная, мужняя жена.
С ненавистью и ужасом он смотрел, как мутные глаза Полуэктова становятся всё более огромными, всё сильнее давил ему горло, и, по мере того как тело старика становилось всё
тяжелее, тяжесть в
сердце Ильи точно таяла.
Не двигая
тяжелой с похмелья головой, Фома чувствовал, что в груди у него тоже как будто безмолвные тучи ходят, — ходят, веют на
сердце сырым холодом и теснят его. В движении туч по небу было что-то бессильное и боязливое… и в себе он чувствовал такое же… Не думая, он вспоминал пережитое за последние месяцы.
Игнат молчал, пристально глядя на лицо жены, утонувшее в белой подушке, по которой, как мертвые змеи, раскинулись темные пряди волос. Желтое, безжизненное,
с черными пятнами вокруг огромных, широко раскрытых глаз — оно было чужое ему. И взгляд этих страшных глаз, неподвижно устремленный куда-то вдаль, сквозь стену, — тоже был незнаком Игнату.
Сердце его, стиснутое
тяжелым предчувствием, замедлило радостное биение.
Смотрел на круглый одинокий шар луны — она двигалась по небу толчками, точно прыгала, как большой светлый мяч, и он слышал тихий звук её движения, подобный ударам
сердца. Не любил он этот бледный, тоскующий шар, всегда в
тяжёлые минуты жизни как бы наблюдавший за ним
с холодной настойчивостью. Было поздно, но город ещё не спал, отовсюду неслись разные звуки.
Прими
с улыбкою, мой друг,
Свободной музы приношенье:
Тебе я посвятил изгнанной лиры пенье
И вдохновенный свой досуг.
Когда я погибал, безвинный, безотрадный,
И шепот клеветы внимал со всех сторон,
Когда кинжал измены хладный,
Когда любви
тяжелый сон
Меня терзали и мертвили,
Я близ тебя еще спокойство находил;
Я
сердцем отдыхал — друг друга мы любили:
И бури надо мной свирепость утомили,
Я в мирной пристани богов благословил.
— Возвращаюсь
с выставки домой на второй или на третий день после этого, вхожу в переднюю и вдруг чувствую, что-то
тяжелое, как камень, наваливается мне на
сердце, и не могу дать себе отчета, чтò это.
Исчезла мутная усталость, томившая Вернера два последние года, и отпала от
сердца мертвая, холодная,
тяжелая змея
с закрытыми глазами и мертвенно сомкнутым ртом — перед лицом смерти возвращалась, играя, прекрасная юность.
Я оскорблять Жуана не намерен.
Но… я сейчас
с Октавьо говорил.
Узнав из уст моих, что для него
Надежды нет, хотел он удалиться,
Искать хотел он смерти где-нибудь.
Я удержал его — он был нам другом, —
Я упросил его остаться
с нами —
Он здесь. Судьбе
тяжелой он покорен.
Но рана
сердца глубока. Ты, Анна,
Была к нему не без участья прежде.
Он в горести, и много облегчило б
Его твое приветливое слово…
Скажи, согласна, ль ты его принять?
Как ни хорошо устроилась Александра Васильевна, а все-таки, сидя в ее маленькой комнатке, трудно было освободиться от
тяжелого и гнетущего чувства; одна мысль, что человеку во цвете лет приходится жить воспоминаниями прошлого счастья и впереди не оставалось ровно ничего, кроме занятий
с детьми, — одна эта мысль заставляла
сердце сжиматься. Точно угадывая мои мысли, Александра Васильевна
с своей хорошей улыбкой проговорила...
«Вот влюбиться бы, — думала она, потягиваясь, и от одной этой мысли у нее около
сердца становилось тепло. — И от завода избавиться бы…» — мечтала она, воображая, как
с ее совести сваливаются все эти
тяжелые корпуса, бараки, школа… Затем она вспомнила отца и подумала, что если бы он жил дольше, то, наверное, выдал бы ее за простого человека, например, за Пименова. Приказал бы ей выходить за него — вот и все. И это было бы хорошо: завод тогда попал бы в настоящие руки.
Сейчас он видел, что все друзья, увлеченные беседою
с кривым, забыли о нем, — никто не замечает его, не заговаривает
с ним. Не однажды он хотел пустить в кучу людей стулом, но обида, становясь всё
тяжелее, давила
сердце, обессиливала руки, и, постояв несколько минут, — они шли медленно, — Бурмистров, не поднимая головы, тихонько ушел из трактира.
Опять сошелся он тут
с своими благородными друзьями, и
сердце его отдохнуло
с ними от
тяжелых, мелочных забот, торговых сделок и от того грубого общества, которое окружало его в Воронеже.
— Ну, я отхлебну, а ты пей до дна!.. Что жить, старинушка,
тяжелую думу за собой волочить; а только
сердце ноет
с думы
тяжелой! Думушка
с горя идет, думушка горе зовет, а при счастье живется без думушки! Пей, старина! Утопи свою думушку!
— Нет, я не спала, — отвечала Катерина,
с усилием подавляя свое волнение. — Сон и не шел ко мне. Он все молчал и только раз позвал меня. Я подходила, окликала его, говорила ему; мне стало страшно; он не просыпался и не слышал меня. Он в
тяжелом недуге, подай Господь ему помощи! Тогда мне на
сердце стала тоска западать, горькая тоска! Я ж все молилась, все молилась, и вот это и нашло на меня.
Григорий усердствовал — потный, ошеломлённый,
с мутными глазами и
с тяжёлым туманом в голове. Порой чувство личного бытия в нём совершенно исчезало под давлением впечатлений, переживаемых им. Зелёные пятна под мутными глазами на землистых лицах, кости, точно обточенные болезнью, липкая, пахучая кожа, страшные судороги едва живых тел — всё это сжимало
сердце тоской и вызывало тошноту.
Начальство к нам добрее стало,
Получше отвело тюрьму
И хорошо аттестовало.
Что будет
с нами — до конца
Тяжелой было нам загадкой,
Но в умиленные
сердцаПрокрался луч надежды сладкой.
Так, помню, солнышко украдкой
Глядит, бывало, поутру
И в нашу черную нору…
Гроза приближается, этого отвергать невозможно. В этом соглашаются люди революции и люди реакции. У всех закружилась голова;
тяжелый, жизненный вопрос лежит у всех на
сердце и сдавливает дыхание.
С возрастающим беспокойством все задают себе вопрос, достанет ли силы на возрождение старой Европе, этому дряхлому Протею, этому разрушающемуся организму? Со страхом ждут ответа, и это ожидание ужасно.
И засыпал он
с угрюмо сведенными бровями и готовым для угрозы пальцем, но хмельной сон убивал волю, и начинались
тяжелые мучения старого тела. Водка жгла внутренности и железными когтями рвала старое, натрудившееся
сердце. Меркулов хрипел и задыхался, и в хате было темно, шуршали по стенам невидимые тараканы, и дух людей, живших здесь, страдавших и умерших, делал тьму живой и жутко беспокойной.
Девка — чужая добыча: не я, так другой бы…» Но, как ни утешал себя Алексей, все-таки страхом подергивало его
сердце при мысли: «А как Настасья да расскажет отцу
с матерью?..» Вспоминались ему тревожные сны: страшный образ гневного Патапа Максимыча
с засученными рукавами и
тяжелой дубиной в руках, вспоминались и грозные речи его: «Жилы вытяну, ремней из спины накрою!..» Жмурит глаза Алексей, и мерещится ему сверкающий нож в руках Патапа, слышится вой ватаги работников, ринувшихся по приказу хозяина…
И все пропало. В один из последних годов своей жизни он
с грустью признавался, что в
сердце его, смиренном бурями, настала лень и тишина [Парафраз строк из стихотворения Пушкина «Чаадаеву» (1824).]. А сколько
тяжелого уныния, какого-то сдавленного, покорного горя, например, в этих стихах, также относящихся к поздней поре пушкинской деятельности...
Майор присел на стул перед кроватью, около столика, безотчетно поправил отвернувшийся край простыни, подпер руками голову и без думы, без мысли,
с одною только болью в
сердце, стал глядеть все на те же былые подушки да на тот же портрет, смотревший на него со стены добрыми, безмятежными глазами. Так застали его первые лучи солнца. Он спал теперь сном глухим и
тяжелым.
Совсем, по-видимому, бесчувственная и ко всему равнодушная, Дуня страдала великим страданьем, хоть не замечали того. Все скрыла, все затаила в себе, воссиявшие было ей надежды и нежданное разочарованье, как в могилу она закопала.
С каждым днем раздражалась Дуня больше и больше, а
сердце не знало покоя от
тяжелых неотвязных дум.
— Анета! — крикнула она. — Что это Теодор нейдет? Тоска грызет мое
сердце. Меня душит какое-то
тяжелое предчувствие. О, Анета! Сходи за ним. Он, наверно, кутит теперь вместе
с безбожным, ужасным Антонио!.. Боже, кого я вижу?! Антонио!
Он рисовал мне картину бедствий и отчаяния семейств тех, кого губил Висленев, и эта картина во всем ее ужасе огненными чертами напечатлелась в душе моей;
сердце мое преисполнилось сжимающей жалостью, какой я никогда ни к кому не ощущала до этой минуты, жалостью, пред которою я сама и собственная жизнь моя не стоили в моих глазах никакого внимания, и жажда дела, жажда спасения этих людей заклокотала в душе моей
с такою силой, что я целые сутки не могла иметь никаких других дум, кроме одной: спасти людей ради их самих, ради тех, кому они дороги, и ради его, совесть которого когда-нибудь будет пробуждена к
тяжелому ответу.
Дело в том, что прежде чем Лара приступила к Подозерову
с решительным словом, на крыльце деревянного домика, занимаемого Андреем Ивановичем, послышались
тяжелые шаги, и в тот момент, когда взволнованная генеральша отошла к стене, в темной передней показалась еще новая фигура, которой нельзя было ясно разглядеть, но которую
сердце майорши назвало ей по имени.